— Гангстеров, — выдавил я. Ощущения в желудке были весьма отвратительны, и я боялся, что придется бежать в туалет на самом патетическом месте. Так и оказалось, стоило мне подняться.
— Сончай, клянусь тебе, я не встречал женщины с такой внешностью, которую ты описал. А если бы встречал, если бы она оказалась настолько хороша, как ты сказал, я бы пригласил ее к себе на яхту — ты меня знаешь. — Старик ухмыльнулся и махнул рукой, отпуская меня.
Я бросился к двери с табличкой «Для мужчин». По пути оглянулся на пышущего здоровьем и довольством полицейского — тот шлепал по заднице свою любимицу, которая, как только я удалился, подскочила к хозяину наполнить стакан.
В туалете я пробыл долго, а когда вновь появился в баре, старик уже ушел. Это очень было похоже на полковника — проявить сострадание, когда его меньше всего ждали: он прервал обед, которым явно наслаждался, и распорядился отвести меня наверх, в комнату, где девушки по-быстрому обслуживали клиентов. Я не хотел здесь спать, а тем более, глядя на девушку, провожавшую меня по лестнице, видеть в ней мать, какой она была двадцать пять лет назад, но понимал, что появляться на улице мне нельзя. Из боязни испачкать во сне кровать я лег на пол и отключился. Что мне могло присниться после такого банкета, как не Париж?
Неподалеку от театра «Опера» в кафе под застекленным навесом, который занимал три четверти тротуара, официанты были еще грубее и заносчивее, чем в других местах. Мать мне тогда сказала:
— Вот если бы он был лет на сто помоложе…
Совсем небольшое преувеличение. Я видел мсье Трюфо, когда по утрам в пестром халате он пересекал необъятные просторы своей квартиры в Пятом районе. Он выглядел, словно зомби, и поэтому не мог сообразить, что жив, пока в полдень не закидывал в себя кучу таблеток.
Нонг говорила, что ее обязанности в постели были необременительными. Мсье Трюфо был из тех французов, кто всю жизнь получает удовольствие от того, что рядом с ним в кровати находится молодое женское тело. И теперь он не видел причины отказываться от своей привычки только потому, что его подвела природа.
Привыкнуть к его ритуалам было легко. По утрам мы были предоставлены сами себе. С двенадцати до часу он переваривал таблетки и информацию из газет и становился живее по мере того, как начинало действовать лекарство. Потом мы шли в какой-нибудь первоклассный ресторан, где с ним обходились, как с Королем-Солнцем. «Максим», «Люка Картон», «Ресторан на Фошон», «Ле Робюшон» — эти святыни евангелия от кулинарии стали обычным явлением для девушки из стрип-бара и ее сына. С истинно парижской скромностью официанты не кивали и не перемигивались за спиной старика. С почтительными интонациями называли Нонг «мадам», а меня — «мсье».
После обеда бодрости Трюфо хватало еще на то, чтобы преподать мне урок английского вперемешку с французским. И это стало для меня откровением. Старик считал, что единственный смысл учить английский — выигрывать споры с англичанами и американцами, и желательно так, чтобы они этого не заметили. Он обучал меня тонкостям языка — сарказму, коротким ехидным замечаниям во время нудного монолога и тому, как показать собеседнику, что он болван, чтобы это поняли все, кроме него. Такой английский был оружием мастера фехтования, и я его полюбил.
Еще он учил получать удовольствие. Любой обед или ужин в «Люка Картон» должен был вызывать благоговение, словно речь шла об обольщении прекрасной дамы.
— Удовольствие от еды надежнее, чем удовольствие от секса, — иронично и в то же время посмеиваясь над собой, говорил он, кивая в сторону Нонг. Мать улыбалась, а Трюфо продолжал: — Париж — это старая шлюха, но шлюха пятизвездочная.
Перед едой полагался променад, затем аперитив в открытом кафе.
— Ради всего святого, выбирайте место, где больше жизни, больше интриги и адюльтера, — учил он. — А затем медленно приближайтесь к храму наслаждения.
В старике было все, чего у меня никогда не будет: урбанизм, выработанная нарочитая рафинированность полусвета. Баловень судьбы, как и полковник, которого я в то время еще не знал, он принадлежал к особому племени, и я уже тогда понимал, что мне никогда не стать его членом. Но было в нем еще кое-что — подлинность, на что Викорн никак не мог претендовать. Ежедневно после уроков английского Трюфо с воодушевлением читал мне две страницы из некоего Марселя Пруста. Нонг это тоже заметила: не Пруста, а подлинность Трюфо. Двадцатью годами раньше она бы навсегда обосновалась у него: они оба смотрели на жизнь без иллюзий. Я не раз замечал, как Нонг тянула к нему руку. Но оба понимали, что от него ничего не осталось. О да, мы могли бы быть счастливы в Париже. И были счастливы несколько месяцев.
Неизбежное случилось на пятнадцатой неделе. Мать позвонила по телефону, который дал ей Трюфо, и в доме появились врачи «Скорой помощи» с кислородом и капельницами.
Удар оказался несерьезным, но зато немедленно понаехали мечтавшие о наследстве родственники. Один из них объявил Нонг, что нам пора убираться. Старика уломали — он был не в состоянии спорить, но остался верен своим принципам и настоял, чтобы мы вернулись на родину с шиком — первым классом «Эр Франс». Весь полет с нами обращались, как с сиамскими знаменитостями из нового поколения смуглолицых миллионеров. Нонг всплакнула, когда мы вышли в удушающую жару Крунгтепа и встали в очередь на такси. Особенно трудно после Парижа оказалось снова очутиться в барах.
Я проснулся от того, что в ногах у меня маячил знакомый призрак.